04.06.2016

Из жизни крымских чабанов

Татарский пастушонок на Чатыр-Даге. Рисунок Евгения Маркова.

Устройство стоянки чабанов. – Овечий сыр. – Шашлык. – Пшенная каша. – Обстановка. – Каймак. – Катык. – Внешний вид чабанов. – Пастушата. – Одна ночь чабанов. – Прическа старого чабана. – Мастер игры на волынке. – Крымскотатарские песни. – Полнота наслаждения. – Рутина цивилизованной жизни.

«Мы сидим и лежим в низкой землянке, едва прикрытой сверху и полуоткрытой с боков... На чабанских войлоках, на сырых шкурах убитых овец, на потниках и седлах – разлеглись наши усталые путешественники; яркий, веселый огонь горит в другом конце шалаша, и дым его красноватыми клубами вылетает в незабранный верх стены, через который видно небо, уже расчищающееся от грозы. Огромные плоские котлы с овечьим молоком стоят на огромных таганах по сторонам костра. Плечистый и огромный чабан, хозяин землянки, в своей остроконечной бараньей шапке, возится у огня и котлов, что-то мешая, сливая и подкладывая. Это варится овечий сыр. Теперь сезон сыра, и целые ночи напролет работают над ним чабаны.

Другой чабан, безмолвный старик с седыми бровями, жарит нам на железной спице знаменитый татарский шашлык, не обращая на нас ни малейшего внимания, словно нас и нет здесь, вполне сосредоточив свой строгий взгляд на кусочках баранины, нанизанных на спицу. Важно и неспешно поворачивает он ее над горячими угольями, подрумянивая сочные, жирные кусочки, и, подрумянив, так же важно и неспешно, в полном безмолвии, ссыпает их в чашку, из которой мы с жадностью поглощаем это душистое мясо. После голода и холода – прекрасное, горячее мясо, не имеющее себе подобного! Баранины тут следа нет, той, по крайней мере, баранины, которую знает русская публика. В шашлыке не баранина, а конфета. Я один съел его два вертела.

Наши дамы нашли глиняный кувшин и, в то время как мы истребляли шашлыки, ухитрились приготовить в этом кувшине чай. Вышел настоящий калмыцкий чай, жирный и темный, как подобает в такой калмыцкой юрте; я его, однако, пил с наслаждением, тем более искренним, что потерял было на него всякую надежду.

За чаем следовала отвратительная пшенная каша на овечьем молоке, придымленная, вонявшая овцою; чабан сготовил нам ее в котле, способном напитать пять тысяч человек без всякого вмешательства чудес. Сначала мы и на кашу накинулись с азартом, но потом согрелись, наелись, и на четвертой ложке смекнули, что она скверная.

Своей провизии мы не вынимали, потому что ее было мало, а завтра предстоял еще целый день пути.

Ужин наш стоит кисти Сальватора Розы*. Мы сидим на земляном полу, поневоле поджав ноги, вокруг смешного круглого столика, который вдвое ниже тех скамеечек, что наши бабушки ставили себе под ноги. Перед нами чугунный котел, из которого все, мужчины и дамы, профессора и профессорши, черпают друг через друга скверными деревянными ложками скверную кашу. Кругом нас, по стенам и углам и на полках, стоит и висит незатейливая посуда пастушеского хозяйства, лежат стопки свежего каймаку, в кадках знаменитый катык, разведенный водою.

Всего этого попробовал я по обязанности присяжного туриста, и насилу отплевался! Каймак – это жирные маслянистые пенки, снимаемые с овечьего молока, когда готовят сыр; может быть, теплые они еще возможны; но отведать кусочек холодного каймака – все равно, что откусить от сальной свечки. У татар, однако, нет выше лакомства, нет дороже угощения.

Катык совершенно противоположного рода. Это свернувшееся овечье кислое молоко, что-то вроде творогу. Я говорил уже, что его размешивают с водою и пьют как воду, как квас, как чай. Несколько едкий, очень для меня неприятный, а глотнуть его было необходимо уже потому, что чабан угощал им особенно радушно и, очевидно, не допускал даже мысли такого отношения к катыку, какое имел я внутри своей неопытной души. 

Чабан. Конец XVIII в. Гравюра Колпачникова.
Мы скоро улеглись. Есть спешили, спать еще более спешили.
...Я думал, что засну как убитый, а мне совсем не спалось. Мне так стало хорошо в этой землянке кочевого пастуха, что душа проснулась и наслаждалась созерцанием. Поэзия вальтерскоттовских горцев, так утешавшая и соблазнявшая мое детство, живая стояла кругом меня.

Спутники мои в живописных позах, всегда сообщаемых неподдельностью, спали на шкурах и войлоках в темной глубине хижинки. У огня сидели неподвижные фигуры чабанов, исполненные своей особенной красоты и силы. С ножами у пояса, зашитые в бараньи куртки, с широкою черною перевязью через плечо, на которой, в черном футляре, хранятся молитвы Мохаммеду – молитвы, которых ни один чабан не умеет прочесть, но без которых ни один же чабан не рискнет выйти на пастбище, – обутые в буйволовые сандалии, в остроконечных бараньих шапках, глубоко надвинутых на голову, загорелые, закаленные, с мускулами, вылитыми из чугуна, – сидят эти здоровенные пастухи, не знающие ни простуды, ни страха, и, одичалые в своем горном уединении, безмолвно изумляются на чуждые им одежды и чудные речи.

Тут не одни большие, между ними сидят молодые ребята, такие же безмолвные и серьезные, в такой же точно одежде. Они особенно дико озираются на нас и следят за разговором нашим, задумчиво вперив в говорящего свои черные, широко открытые глаза. Так смотрят на человека волчата и орленки, попавшие в неволю. Эти строгие маленькие лица мало похожи на детские. Видно, недолго знали они ласки матери и отраду домашнего очага. Их воспитала суровая дисциплина холода, опасности и труда, которая стоит всякой школы. Из этой школы не выйдет ни болтуна, ни лентяя, ни бездельника. Из нее выходят только сносливые труженики. Эти серьезные глаза, наверное, почитают отца и верят в Бога.

Чабаны сидят, не шевелясь, не перекидываясь словом. Пустыня не располагает к болтовне. Они назяблись в бурную ночь на своих сторожевых постах, и сошлись теперь погреться к костру. За них теперь караулят верные псы, рассыпавшие свою цепь кругом стада; эти часовые не проспят и не выдадут. Когда дым костра стихает, и очищается от него отверстие плетеной стены, глядит сквозь него в освещенную землянку синее небо, уже без туч и молний, тихо мигая звездами...

Нашу крошечную хижинку из ветвей и земли кругом обложила армия овец... Их чиханье и перхо́та, беспокойное блеяние во сне и глухой шелест многих тысяч переминающихся ног слышны всю ночь... Иногда вскочит одна, чем-нибудь напуганная овца, и целая отара вдруг всколыхнется за ней, затопчется, и слышен несколько минут шум бессмысленной давки... Время от времени подает голос сторожевой пес, почуявший волка, и по всей цепи, как беглый огонь, пробегает беспокойный брех... Охрипший голос чабана свистит и уськает где-то на краю, пронзая холодную ночь... Псы надрываются и несутся в одну сторону... Лай их делается все глуше и глуше...

Гревшиеся чабаны поднимаются и уходят к своим отарам, низко сгибаясь в дверях... Только старший чабан возится с своими котлами и своим сыром. Он один знает секрет его варки и поминутно подбавляет в котлы какие-то кусочки, подкладывает и отгребает угли. Но вот и он начинает успокаиваться. Он снял свою баранью шапку и сидит теперь, резко вырезаясь на фоне огня своею гладко выбритою головою, с пучком волос посреди макушки... Мы смотрим друг на друга, и он, по-видимому, понимает мое любопытство.

Огонь, между тем, мало-помалу стихает, и черные тени гнездятся уже по углам... Мои спутники легонько похрапывают, и во всей землянке не спим только мы двое, я, да старый чабан.

Вдруг раздались нежные, за душу хватающие, звуки; казалось, запел сильный женский голос. Переливаясь, ноя и плача, с каким-то особенно жалобным выраженьем, дрожащими трелями, разносились звуки этой неожиданной песни из полуосвещенной землянки в синюю темноту ночи, погасая в холодном воздухе. Это старый чабан играл на волынке. Я в первый раз услышал игру на волынке. Играл мастер своего дела, и игра меня поразила. Такую близость поэтически-настроенной души к инструменту, выражающему это настроение, редко найдешь в другом инструменте. Кроме того, я в первый раз слышал теперь хорошо спетую татарскую песню. В ней много прелести. Это прелесть какого-то наивного детского характера: детски-шаловливая и детски-плачущая; главное богатство ее в коротких, нежно переливающихся трелях, в каком-то беспрестанном дрожании, поднимании и упадании голоса...

Дудки поют как свирель, только полнее и резче, а меха гудят и ревут, давая общий фон переливам темы. Дудки тут солисты, меха – хор под сурдинку. Вообще, игра оригинальная и чрезвычайно приятная. Чабан играл для меня, и когда я поблагодарил его, он сыграл мне еще веселую татарскую песенку. Она игрива и мила, как невинная шалость ребенка. Странно, что безмолвный и равнодушный татарин мог создать такие жизненные и нежные напевы... Но ни прелесть песни, ни искусство музыканта, ни оригинальность игры не могут объяснить той полноты наслаждения, какую испытывал я, слушая пение чабана. Минута была тут всё.

После страшной горной грозы и ночного путешествия по дебрям, здесь, в заоблачной пустыне, среди спящих отар овец, среди стай волков, осаждающих отары, при свете костра, в земляном шалаше, услышать нежно-стонущую песнь на инструменте шотландского гайлендера, песнь, пропетую полупастухом, полуразбойником, в звериных шкурах – это не часто приходится испытать в рутине нашей цивилизованной жизни.

И.К.Айвазовский. Овцы. 1858.
_____________
* Сальватор Роза (1615-1673) – итальянский живописец, гравер, поэт и музыкант.

3 комментария:

  1. Сергей Недохлебов8 июня 2016 г. в 15:29

    Прекрасный рассказ. Читал и вспоминал свои юношеские путешествия по Кавказу. Очень похоже. Обидно, что в Крыму из-за депортации всё это ушло в прошлое.

    ОтветитьУдалить
  2. Культура отращиванияя мужской пряди волос встречается у многих народов: айдар или хохол - у скифов, сарматов и др. тюркских народов; оселедец у казаков; чуб - у украинцев; есть и такие названия этой пряди волос: чупрун, чуприна, левержет. Но смысл отращиваемой пряди мог быть разным. У одних прядь волос являлась своего рода отличительной чертой зрелого воина, другие отращивали ее преимущественно у детей со слабым здоровьем.

    Хохол носили до самой смерти. Потерять его на поле боя было для тюрков большим горем и позором. Поэтому в некоторых случаях воины вместо того, чтобы обезглавить противника, срезали ему хохол. Считалось, что после этого батыр лишается своей силы и боевого духа. Увидеть батыра, вернувшегося с войны без традиционной пряди, считалось предвестником беды.

    ОтветитьУдалить
  3. Сеит-Ягъя Казаков29 мая 2020 г. в 23:05

    Мой дед Яхуп Чачи, уроженец легендарной южнобережной деревни КОРБЕК, в 1970 году привез из Крыма в Узбекистан тушу барана и ведро кизилового варенья.

    Вернувшись домой, принес с молокозавода 4 ведра обрата (молочная сыворотка) и замочил баранью тушу на сутки. Затем подвесил её, чтобы стекла жидкость и вытер марлей. После этого из проволоки сделал кольца, закрепил их вокруг туши и обернул все это в марлю. Тушу подвесил под виноградником в тени, в очень хорошо проветриваемом месте. Когда туша высохнет до определенного состояния её уже можно называть КЪАКЪАЧ.

    Хорошо помню этот вкус детства. Когда мы приезжали к нему, по утрам он вел нас в дальнюю холодную комнату, которая служила складом продуктов, и отрезал несколько кусочков от туши. Затем мы шли на кухню, где он поджаривал это мясо на сковороде и добавлял яйца. Я больше нигде не ел такой смакоты)

    Мой дорогой дед был профессиональным чабаном, а отец его Одаман’ом - главой пастухов. Этот метод вяления баранины использовали все чабаны села Корбек, которые пасли свои и чужие стада овец на Бабугъан-яйле. А еще я обожал брынзу, которую он тоже делал сам и рассказывал как в Кошах на Яйле солили мясо в бочках на зиму.

    Пройдя фронты Первой мировой, имея лишь начальное образование, мой дед был самым мудрым человеком. Именно он сказал нам в 70-х годах прошлого века, что советского государства скоро не будет и мы, его внуки, вернемся в Крым. Все так и случилось...

    ОтветитьУдалить